КОГДА КОНЧАЕТСЯ ВРЕМЯ
Стихи, рассказы и пьесы Ильи Оказова
БЫВШИЙ ГОРОД
Почему они победили?
Нет, не отвечай, Тиресий –
Это вопрос, на который должен ответить сам
Повелитель сожженного царства, которого больше нет
На карте – и в Илиаде вторую главу назовут “Беотия”, а не “Фивы”.
На такие случаи есть классическое оправданье:
Их было больше. Да, больше. Не сколоченная наспех шайка
Бастардов и авантюристов, героев и мертвецов – Семерых, как тогда.
Десять лет этих молокососов растили для новой войны,
Десять лет, десять лет – для одного сраженья,
Десять лет каждое утро их матери, поседевшие тогда за несколько дней,
Будили мальчишек словами: “Вставай – уже солнце взошло –
Если ты будешь и дальше валяться,
не выгонишь скот, не выполешь сорняков,
То на какие деньги ты купишь себе доспехи – чтобы мстить за отца?”
Десять лет еженедельно на балкон выходил Адраст –
Опаленный своим позором, блистательный, скорбный и гордый,
И повторял угрозы и проклятья в сторону Фив.
Десять лет по пелопонессу копили ратную силу, десять лет наливался колос,
Чтобы созреть и лопнуть, и пролиться медным зерном.
И когда этот час настал, они вышли в поход на Фивы
и сравняли Фивы с землей.
Ты знаешь, что было странно, когда я слушал послов?
Когда смотрел со стены на кипящий шлемами лагерь –
перья бронзового орла, щетину медных ежей?
Они не хотели драться. Может быть, ты не поверишь,
и уж точно – внуки и правнуки не пожелают верить,
но они не хотели драться (кроме, может быть, одного).
Когда явились послы – трое, в латах, как для поединка:
Ферсандр, Алкмеон, Диомед – трое главных, а прочих забудут –
меня удивило, как мало друг на друга похожи эти три побратима,
три вынужденных соратника, скованных одной цепь.
(и цепь называлась – месть,
и ковали ее отцы, мертвецы, десять лет назад
приготовившие оружие, протоптавшие им дорогу,
даже семь фиванских дорог между семью эпигонами распределили отцы,
потому что чем меньше выбора, тем верней победа – и все же,
все же этого недостаточно...) Алкмеон был мрачнее тучи,
он уже заранее знал – это ваша порода, Тиресий! – что ему предстоит,
что он должен будет свершить, если переживет войну –
и никогда в жизни, ни разу прежде я не видал,
чтобы кто-то так жаждал смерти – разве только Эдип.
Но он был старшим из них, он был настоящим вождем и был невправе погибнуть,
долг его перед отцом, прямо на колеснице
въехавшим в лоно земли, был страшней, чем у всех,
и он расставлял отряды, он размечал атаки –
красно-синие стрелки на ветхой отцовской карте –
и не смел пренебречь родовым проклятым чутьем.
Он молчал, бессловесный глашатай войны.
Ферсандр, сын Полиника, едва ли не младший из них –
это другое дело: с мальчишеским любопытством
он смотрел на щиты на стенах – круглые наши трофеи той последней победы –
ратник, факел, башня и Сфинкс –
и на фрески (убийство змея, рождение Диониса,
и так до моего старшего – Мегарея, приносящего себя в жертву).
Ты знаешь, он выглядел даже смущенно – он понимал,
что его отец был предатель, хотя и великий герой.
Я смотрел на него с улыбкой, и глаз мой ласково гладил знакомые эти черты –
финикийский кадмидский нос, выпуклый лоб Эдипа,
губы моей сестры, Полиниковы острые скулы – и что-то еще, еще...
и в этот момент к послам вышел Лаодамант, маленький мой царек.
Он подошел к Ферсандру – и я вздрогнул.
И все вздрогнули, кроме тебя: так они были похожи
лицом, осанкой, повадкой, веселым и нервным нравом;
они дружелюбным взглядом обшаривали друг друга,
обнюхивали друг друга, как два забавных щенка –
и вдруг Ферсандр, не сдержавшись, широко улыбнулся. И тут же
светлая эта улыбка отразилась в его двойнике.
Обняв друг друга за плечи, они шагали по залу, по каменным плитам,
по негласному сговору стараясь не наступать на чуть заметные щели,
и когда у них на пути протянул свой проворный палец
пурпурный луч заката, они оба перешагнули через него, смеясь
над чем-то, что не имело (клянусь!) отношенья к войне.
«Царь...» – сказал Алкмеон; «Царь...» – вмешался и я.
Они вздрогнули, но не сразу шарахнулись в разные стороны –
сначала наоборот, встали ближе друг к другу
и только потом, со вздохом, разошлись по местам.
Когда я ушел послом сообщать о капитуляции,
то был принят почти любезно – только один Ферсандр
с полными слез глазами замахнулся мечом, крича: «Проклятый старик!
Это все из-за тебя! Из-за тебя я убил его!»
Я мог бы возразить: «Нет, из-за ваших отцов», –
но он бы меня не понял.
Третьим был Диомед – самый спокойный и самый
страшный, хотя тогда я этого не понимал:
он говорил больше всех – очень чужие слова,
чужие не только ему, но и всем остальным – я заметил:
слишком спокойно и слишком серьезно. А после конца приема,
когда Ферсандр и наш смешной лопоухий цареныш
(при тебе-то уж я могу так называть беднягу),
присев на ступенях трона, снова начали болтовню,
только что не бросая на разграфленный пол монеток или костей –
такие зеркальные, славные, забавные малыши, –
когда Алкмеон угрюмо смотрел то на них, то в окно,
запоминая изнутри вид на башню свою и хмуро скребя скулу
грязным обкусанным ногтем,
вот тогда Диомед подошел ко мне и произнес негромко: «Господин... –
он был очень смущен, но говорил уверенно, –
господин, не сдавайтесь без боя. Ведь кто-то должен погибнуть –
например, сын Адраста. Вы должны его не любить».
Я не понял, старый дурак, а он не добавил ни слова,
и через пять минут они все втроем удалились:
я смотрел из окна, как послы переходят мощеный двор,
как Ферсандр, словно по привычке, старается не наступать
на щели меж серых плит, как Алкмеон не смотрит
под ноги – только вперед (и он не споткнулся ни разу),
как свистит Диомед...
Они исчезли под аркой, и скрип ворот, как веревка,
жесткая и лохматая, вдруг провел по душе –
и внезапно я понял, что имел в виду этот мальчик,
а точней – что имел в виду тот, кто его послал.
А послал его Агамемнон;
я мог бы сообразить и раньше – ему одному выгодна эта война,
ему одному полезна (кто бы ни победил)
гибель адрастова сына, стоящего между ним
и аргосским старым престолом.
Я могу поручиться, что сейчас он уже сидит во дворце у Адраста,
и выражает ему соболезнования, и щурит глаза на жаркий венец.
Адраст, возможно, не слышит его искусных речей и сомнительных утешений –
он выжжен уже дотла, и даже взгляд у него – как культя у инвалида.
Его трескучие речи слишком пышно цвели –
все сладкие их плоды теперь сорвет Агамемнон,
а горечь оставит ему... и мне.
Что ж, так старикам и надо, наше время прошло,
прошло навсегда, и наших не воскресить сыновей.
Знаешь, Тиресий, порою, обычно перед закатом,
когда затихает город (точнее, когда затихал) и шум тает пестрой стеной,
оседают крики торговцев, и из-за черных ворот
доносится неожиданно случайный свист пастуха и блеяние овец,
когда розовые лучи ласкают древние башни
(теперь, впрочем, нет и башен) –
я иногда захожу в комнату сыновей.
Там все осталось, как было. На выгоревшем ковре стареет рваный их мяч,
на столе, просвечен закатом – недопитый стакан Мегарея
и корка серого хлеба (он любил потихоньку жевать мужицкую пищу);
на кровати валяется полуразвернутый свиток – это Гемон недочитал;
в сундуках – плащи и рубахи, по ковру тихонько ползут
их домашние туфли (почему-то их три, и это сперва раздражало меня);
над кроватью младшего в рамке – самодельный плохой портрет Антигоны,
над столом у старшего – очень героическая и безвкусная
картинка: «Осада Трои непобедимым Гераклом».
Все осталось, как было – кроме самих мальчишек.
Даже запах, даже мелодия тишины – а их больше нет.
И это тоже причина нашего поражения:
Мегарей покончил с собою, принес себя в жертву дракону в тот раз,
ради нашей победы, ради благословенья дракона,
которого закололи славные наши предки, чтоб основать этот город.
Помню: я был в кабинете, шарил по плану пальцем,
беспокоился, как бы царь не наделал новых ошибок,
когда вошел адъютант – бледный, дрожащий, разбитый – упал на колени
и шепнул: «Господин...» – «Измена?» – я повернулся,
но он покачал головой: «Господин, ваш сын Мегарей...»
Я вспомнил твое предсказанье и промолчал.
Потом о чем-то распоряжался,
командовал обороной, с башни следил за битвой – и только когда все кончилось,
заметил в своей руке смятый листок того плана. Я его сохранил.
Я знал, что так было надо. Ты помнишь – я не роптал,
но хотел отомстить мертвецам – и эта девчонка
увела и младшего сына за собою... Они любили друг друга,
и она не была виновата – только я. И теперь иногда
мне кажется: если б Гемон тогда уцелел – уцелели бы Фивы,
был бы еще один человек Креонтова рода, чтобы собою пожертвовать;
впрочем, я не уверен, что ему бы позволил – точнее, уверен, что нет...
но ведь и старший тогда не спрашивал разрешенья.
Наверное, комнату мальчиков сломают – Ферсандр собрался
заново перестроить дворец на аргосский лад. Пожалуй, так будет лучше.
Думаю, мне разрешат отлучаться из города, чтобы заходить на кладбище. Впрочем,
«из города» – сильно сказано: стены уже больше нет.
Ведь есть еще отговорка: то Проклятие Змея,
которое до сих пор тяготеет над этим местом (ты мне сам говорил) –
и можно сказать, что гибель города –
только плата за все эти сотни лет.
Но это слишком легко –
спрятаться за проклятьем, как за круглым и черным щитом.
Мы привыкли к нему – мы, земнородная знать: ведь оно тяготеет не только
Над царями. Когда я прохожу коридором в свой кабинет,
а со стен на меня глазеют невидимые глаза
и шуршит по высохшим жилам шелестящая чешуя,
я слышу это проклятье – беззвучный змеиный шип,
я чувствую его запах и, конечно, верю в него,
но никогда я не строил расчетов на этой клубящейся почве –
зря или нет, не знаю, но я – правитель Креонт,
я отвечаю за все, и проклятие тут ни при чем.
Да, отвечаю за все. Моя вина в поражении велика, и я себе никогда не прощу,
что после той победы дал себе, и царю, и народу
упиваться запахом трупов и лавров. Понимаешь, первое время
мне было не до того: оба сына, оба племянника,
эта девочка и жена – даже для меня слишком много умерших так сразу.
Я бродил по дворцу, выходил на улицы Фив,
кипевшие празднично, но натянуто и напряженно,
словно в ожиданьи чумы, как тогда, при Эдипе.
Я не искал ее запах,
я поднимался на стены, глядел на долину, поля,
на нашу узкую речку и блеющие стада,
повторяя себе: это родина, мы защитили ее, и это самое главное.
Хуже всего, что себя я почти убедил. И других.
К этой последней войне мы были совсем не готовы –
даже стрел не хватало в бою,
и с идиотским «Ура» мы лезли голою грудью на жала аргосских копий.
Стены дрожали и ухали под их мерным тараном,
горящие стрелы вонзались в застрехи, поджигая солому и доски,
одна влетела в окно дворца и упала у статуи Кадма –
воткнулась в пол и горела, как свеча по обету.
Толпы бежали к кремлю, скреблись, как мыши, в ворота,
пытаясь их выдавить тяжестью собственных тел – а я не мог их впустить,
потому что после того, как погиб наш маленький царь,
воины озверели (до сих пор не пойму, за что они так любили
этого мальчика) – и, когда ворота упали, свои рубили своих,
отбросили, загородили проем балками, бревнами, трупами
и щерились из-за них. Стоя на главной башне,
я чувствовал чад и смрад – это вонял мой город,
весь город – как труп Полиника гниющий, и не было Антигоны.
Тогда я собрал у себя поредевший штаб и сказал:
«Надо капитулировать. Драться дальше – самоубийство».,
и немногим, кто возразил, быстро заткнули рты,
подготовили документы, подписали и стали искать
парламентера. Даже ты отказался идти (доживая седьмую жизнь,
горько пасть от меча – понимаю и не виню).
Весь штаб смотрел на меня;
я был готов платить долги – сорвал белое покрывало
с зеркала в комнате, где лежал изувеченный труп царя
и вышел, споткнувшись в воротах.
До лагеря было близко,
Шесть мальчишек в плащах полководцев толпились и гомонили –
Лишь Алкмеон молчал и заколотый сын Адраста. Половина была пьяна.
Когда я стоял перед ними – веселыми, наглыми, гордыми,
хлопающими себя по смуглым поджарым ляжкам,
рычащими (как Ферсандр со своим нелепым мечом)
или хохочущими, как Диомед, отшвырнувший серьезность и взрослость –
глядя на них, я понял (или мне показалось, что понял), в чем дело,
почему они смогли то, чего не смогли их отцы.
Те дрались – из обиды и из нужды: бездомные, полунищие,
униженные приживалы, лишенные даже родины –
а эти, которые десять лет росли для постылой мести,
десять лет – под тупыми лозунгами Адраста, как под дождем –
они пошли на войну, как утром ходили в школу, когда зазвонит звонок.
Для Семерых против Фив эта война была главной,
это был их единственный шанс, и им нечего было терять –
а потом, они знали,
что у них за спиною, в тылу, подрастают эти ребята,
которые отомстят и доделают (так им казалось) их славное дело.
А для самих эпигонов эта война – эпизод,
неприятное выполнение опостылевшего обета,
который отцы и матери когда-то дали за них;
и детей у них еще нет; и им так хотелось скорее покончить
с этой досадной обязанностью, победить, сокрушить
(больше нет для них вариантов – Алкмеона я не считаю) –
и отправиться в Спарту, чтобы посвататься к этой, к Елене,
красуясь медалями, шрамами и свежей с иголочки славой.
Елена куда интереснее – и они не могли, конечно,
позволить себе погибнуть под какими-то Фивами.
И когда Ферсандр замахнулся, они удержали его –
дружелюбные и веселые, как будто я – школьный сторож,
который пришел с колокольчиком,
чтобы оповестить, что урок, наконец, окончен.
Но неужели этого оказалось достаточно?
Неужели целому городу для того, чтобы стать пожарищем,
дымящимися руинами – нужно настолько мало:
просто сделаться неинтересным даже своим врагам?
Ферсандр бранился, пытаясь высвободить оружие
и разрубить мне череп, чтобы одним ударом
отомстить за убийство несбывшейся дружбы – и я его понимал,
но сказал: «Подожди, царь Фиванский. Ты можешь меня убить,
но сначала подумай, мальчик: ты уверен в том, что тебе
не понадобится Креонт? Ты готов принять на себя
ответственность за все беды, которые грянут впредь,
за этот сожженный город, за вытоптанные поля,
за чуму и за недород, за мятежи и смуты
(ведь и за них отвечает царь). Решай: ты готов?»
Он выругался и бросил меч, вонзившийся в землю
У самой ноги Алкмеона (тот даже не шевельнулся, уже не видя меня,
Ферсандра, лагеря, войска – только будущее безумье,
которого никому не отнять, не принять на себя
вместо него.
Они подписали. Это забавно, Тиресий,
Но я теперь – комендант и правитель Фив. Как всегда,
как еще при Эдипе – только вот Фив больше нет.
Я возвращался в кремль по дымящимся черным улицам,
Где фундаменты вместо домов и воющие собаки,
И сытое воронье. Две женщины подметали
Пол в доме без стен и крыши – очень тщательно и аккуратно.
С кремлевских ворот сбивали драконов, заменяя их на орлов.
Ко мне подошел писец, поклонился, строго взглянул
и заявил: «Комендант, я с требованьем от народа:
объяви выходной на два дня всем служащим – а иначе
мы не ручаемся ни за что». Он протянул бумагу,
я подписал. На площади бранились обрубки воинов, толпясь у винного склада –
когда я рявкнул на них, они расползлись, ворча, –
и тогда я понял, что Фивы возродятся теперь нескоро.
Я сел на камень у входа в священное подземелье,
где Кадм когда-то убил того легендарного змея,
и прислушался. Все молчало – только голос ребенка звенел вдалеке
да усталый горнист протрубил отбой. Проклятье иссякло,
впиталось в землю, как кровь, уползло под камни – прошло,
как прошло наше время, Тиресий, может быть, не лучшее время,
но такое уж нам досталось – наше время и наше место,
этот город с семью воротами, которого больше нет.
Теперь ты должен уйти. Надо все начинать сначала,
надо, чтоб люди сами взялись за мотыги и пилы,
чтобы люди поверили: город воскреснет. Твои пророчества могут
этому помешать – ведь ты говоришь только правду, я знаю тебя.
Мы не увидимся больше. Прощай. Спасибо тебе за все –
И за то, что сейчас ты меня выслушал, тоже.