top of page

 

ПРЕДАТЕЛЬ

 

   Спасибо тебе, Ликомед, что согласился принять меня

на этом маленьком острове. Я знаю, чего тебе стоит

приветить пришельца из ада. Никогда я не обольщался,

будто имею много друзей – я все-таки царь Афинский,

а царь может только быть счастлив, если имеет хотя бы

одного настоящего друга – а одного я имел, но он остался там.

Все остальные, когда я стучался в их двери или ждал у ворот,

смотрели полуиспуганно, полунедоуменно, и глаза наливались стеклом:

то ли они боялись, что я призрак, то ли страшились,

что я буду просить очистить меня от греха,

то ли просто не понимали, как это получилось, что афинский Тесей,

совершивший в жизни, конечно, немало предосудительного,

верный своим побратимам, обуянный гордыней

и, как и следовало ожидать, в итоге пришедший к греху –

первый раз в этой жизни нарушил свою присягу и предал свои Афины,

обрек их веселому пламени факелов Диоскуров –

и это действительно трудно понять. Им я даже не объяснял,

но тебе сегодня – попробую. И заодно – себе.

 

Конечно, не все. Рассказать, чем был для меня Перифой

и чем для него был я – это мне сейчас не под силу,

сейчас, когда и его я предал. Он был моим двойником,

был тем, кем стал бы и я, если бы не Афины,

если бы Минотавр был обычным чудовищем,

а не тайным оружием враждебной великой державы.

Но проклятие умирающего в сплетении Лабиринта

обрекло меня вечно служить величью родной страны,

стать царем, стать рабом своей власти – и в Перифое любил я

собственную свободу, несужденную мне.

 

Ты знаешь, наверняка, как умерла моя Федра,

злополучная копия той, первой, венчанной звездами:

конечно, я приказал перекрыть все каналы слухам, но это царям неподвластно –

они расползались по свету, как мохнатые змеи,

обрастая неотвратимо нескончаемыми подробностями,

     словно пестрым и жестким мехом –

и теперь я знаю, что слухи обычно правдивей правды, так что оставим ее.

Я сжал зубы и вытерпел потерю жены и сына, занимаясь державой и младшими,

но когда через несколько лет чахотка свела в могилу

молодую жену Перифоя – полуженщину-полуребенка, отбитую у кентавров, –

как мог я его утешить? Он грыз свою смуглую руку

и хрипел, сплевывая кровью: «Видно, боги нас ненавидят,

если, словно кентавры, крадут у нас жен!»

        Как мог я его образумить,

когда глаза его вспыхнули, как у фессалийской колдуньи,

красно-лиловым огнем, и он медленно произнес:

«Значит – мера за меру. Значит, и мы должны

похитить их дочерей и жен. Или в мире нет справедливости?»

Что мог я ему возразить? Он был почти безумен,

но никакое безумие не отменяет клятв – а мы поклялись быть вместе.

И все, что сумел я сделать – это вспомнить, что в Спарте живет

Елена, сестра Диоскуров и, говорят, дочь Зевса,

но, по крайней мере, она не была супругою богу – может быть, это выход?

Он мне не возразил, и вот мы собрались в путь,

через Аттику, через Истм, мимо гудящего Аргоса и еще беззвучных Микен.

Диоскуры нас не страшили – нет, не по кощунственной дерзости,

просто мы с Перифоем знали, что непобедимы вдвоем,

что и мы – близнецы, взращенные в разных утробах,

но так же в часы испытаний единые словом и делом –

а ведь в этом и заключается тайна побед Диоскуров.

 

Она танцевала у храма той богини, что чтил мой сын,

десятилетняя девочка, прекраснейшая на свете, но не нужная мне –

и способная заменить Перифою его богиню:

я догадался об этом по тому, как его рука

напряглась под моими пальцами. Девочка окончила танец

и посмотрела на нас фиалковыми глазами, длинными и безмятежными –

и в этих глазах внезапно промелькнула странная тень,

которую я, глупец, не истолковал и не понял, –

а она сама подошла и взяла меня за руку молча,

и хотя за другую руку ее так же взял Перифой,

но он почуял в ней только то, что она прекрасна, а это

еще не все. Лишь в аду он узнал, какая судьба предстоит ей на этой земле...

и я, разумеется, тоже: ты же знаешь, я не пророк, –

но когда мы шли к кораблю – два мужчины и между ними

десятилетняя девочка, кажущаяся выше обоих, –

я уже чувствовал тайну, которая в ней сокрыта, уже чувствовал рок

всей Эллады, которым беспечно играет она, словно куклой,

который мы можем сегодня отнять и сберечь от нее (так мне казалось)

 

Потом, под землей, я понял, чего боялся тогда,

а сейчас расскажу и тебе: это ничего не изменит, потому что ты не поверишь,

но через несколько лет – точно не знаю, сколько –

Елену снова похитят, и снова вспыхнет пожар,

но на этот раз в нем сгорят не Афины, не Спарта, не Троя,

а все наше время, друг мой. И не в человеческих силах

этому помешать, да и не в силах богов –

потому что убить эту девочку не смогут ни люди, ни боги,

ни даже то новое время, что родится на смену нашему в клубах багрового дыма.

 

Тогда я не знал еще этого так, как знаю сейчас, но что-то уже почуял –

и все же тогда мне казалось важнее спасти от греха Перифоя,

самой насущной задачей было отдать ему девочку, не обидев его.

Он, как всегда, угадал мои мысли, сдвинул прямые брови

и  ответил непроизнесенному: «Я не могу ее взять – хотя и желал бы, ты видишь.

Но то – добыча общая, и только жребием можно решить, кому ей достаться»

(он тогда не заметил даже, как двусмысленно это «кому ей» –

все-таки фессалиец, а не афинянин. Впрочем, это неважно).

Ветер вдыхал в наш парус малиновый воздух заката,

солнце прятало щит свой за горы, чертило пурпурным лучом

дорожку к нашему борту по неторопливым волнам,

и девочка, сев на корточки, следила, как мы бросали

кости на мокрую палубу.... и улыбнулась довольно,

когда они мне присудили ее – как будто заранее знала

каждый их поворот на лету и каждый стук по доскам.

Перифой глубоко вздохнул, словно хотел собраться

с силами, чтобы отбросить свою пустую надежду (и мою, и мою!)

и сказал: «Что ж, теперь я должен найти другую – и уже знаю, кого».

Он не договорил, но я тоже понял, о ком мой двойник подумал –

о подземной царице, змеиной супруге Плутона, о новом ее похищенье –

странный способ самоубийства, не правда ли, Ликомед? Но такие они, северяне.

Когда мы сошли на берег (и теперь ее вел только я,

словно его рука уже пахла загробным тленом), я сказал: «дай мне день,

ты знаешь, что я не коснусь ее, прежде чем мы не окончим наше общее дело».

Он кивнул, и мы разошлись, не сговариваясь о сроке

и месте встречи – мы знали их одинаково хорошо.

Молчаливая девочка равнодушно смотрела, как уходил мой друг,

а потом подняла на меня извилистые глаза и спросила: «Куда мы пойдем?

Давай похищай меня дальше – мне это нравится, царь».

Я не оставил ее в Афинах – хоть именно в этом меня обвиняли, –

я отвел ее на Пелион, к Хирону. Был жаркий день,

тропа круто бежала в гору, но этот странный ребенок шагал быстрее меня,

и за долгую эту дорогу она не сказала ни слова. И я ничего не сказал.

Пещера Хирона была на самом верху горы,

мы медленно поднимались, и колкие стебли травы

хлестали по голеням ласково и почти что шутливо,

как будто заманивая, как будто дразня. И стрекот цикад

становился все тише, пока не умолк совсем в свежеющем сером воздухе.

Мимо нас пробежал олень, потом с неожиданным свистом,

как окрыленный камень, не желающий покориться незримой петле пращи,

пролетела темная птица, задев крылом по лиловым и желтым цветам.

И с каждым шагом сгущался сумрак – но не застилал глаза,

а клубился, как дым, и мне виделись в нем десятки черных триер,

девушка на алтаре, схватка бесчисленных полчищ,

черные великаны и деревянный конь выше ворот городских,

объятых беззвучным пламенем – и в смутных этих картинах,

соединяя видения, словно стержень сквозной, стояла моя Елена.

 

Потом рассеялся дым. Мы были перед пещерой,

а Хирон, огромный, седой и косматый, копытом сминая кустарник, нам вышел навстречу.

«Здравствуй», – сказал я ему, и он чуть кивнул головою,

глядя на девочку из-под седых бровей, как солнце из-под облаков.

«Я привел к тебе, мудрый Хирон, – начал я, чуть запинаясь, –

Елену, дочь Зевса из Спарты. Приюти ее у себя, сбереги, пока...» – я смутился

и умолк, а Хирон ничего не ответил, лишь молча смотрел на нее.

Как всякий афинянин, с детства привыкший владеть словами,

я был чуть раздражен потерею этой власти, высшей, чем власть царей,

и продолжил поспешно: «Не мне тебе объяснять,

что мне уже не вернуться оттуда, куда я уйду,

и что в этом ребенке таится еще непонятное мне –

а тебе, наверное, лучше, чем кому-либо здесь, на земле, –

проклятие нашему времени, нашей Элладе, всему,

что мы называем «нашим» – ты понимаешь меня?» Он снова молча кивнул.

«Укрой ее в этой пещере – спаси от жадного мира,

а мир – от нее; не могу объяснить тебе этого страха,

этого зыбкого ужаса, цепенящего мое тело, мои мысли, сердце и душу,

когда я заглядываю в длинные эти глаза, но ты же знаешь, о чем я –

помоги!» Он взял меня за руку и подвел к пещере – Елена

не шелохнулась, скованная его повелительным взглядом –

единственным в ее жизни, наверное, властным приказом оставаться на месте.

В пещере на куче ветвей спал шестилетний мальчик,

крепкий и светлый; волосы рассыпались по листве, брови были нахмурены,

а от тела его дышала такая же сила, как от Елены – конечно, не та же, но равная той.

«Это Ахилл, – произнес кентавр тихо, чтоб не разбудить, –

это тот, с кем твоя Елена никогда не должна увидеться,

потому что ты знаешь, Тесей, что может тогда случиться, но даже не представляешь,

какой у них должен был бы родиться сын;

даже я не могу представить, но твердо знаю: такого

нельзя допустить, потому что такого быть не должно.

Все имеет предел – так решили даже не боги,

А те, кто раньше богов. И каждый этот предел сам должен себе положить.

Когда родились эти дети, наше время себе положило предел, это неотвратимо.

Я не успею увидеть конца – хоть я и бессмертен.

Ты тоже едва ли увидишь – но раз уж пришел сегодня

и привел Елену к Ахиллу – тебе эту возможность дадут,

а дальше – воля твоя. Теперь прощай. Уходите».

И я покинул пещеру, за руку девочку взял и увел с Пелиона,

А в спину меня толкало беззвучное эхо хироновых слов.

 

Дальше я не имею права рассказывать так подробно,

но все-таки, раз обещал, попробую объяснить, как совершил Тесей

свое двойное предательство. Мы встретились с Перифоем

на мысе Тенар, близ ущелья, ведущего в царство Плетона –

недалеко от Спарты, и девочка была с нами. Перифой на нее не смотрел,

он уже видел ту, другую... «Послушай, Елена, –

сказал я ей, как сказал бы дочери (у меня

никогда ведь не было дочери – может быть, в этом все дело?), –

сейчас я должен уйти. Постараюсь вернуться к тебе, но, вероятно, не скоро.

Тебе со мною нельзя. Ступай домой. Это близко. Ты поняла?»

Она кивнула – и как я мог знать, что она поняла неверно?

Но и как посмел забыть ее же слова: «мне это нравится, царь»?

Просто, наверное, мне тогда было даже не до нее6

мы с Перифоем шагнули в ущелье – в ногу, как Диоскуры –

и ступили во мрак. Не могу тебе описать, что там было –

все и ничего, этого не передашь.

Бесплотные дымные птицы задевали нас по лицу,

добрые белые воды струились с белой скалы, но были нам запрещены,

невидимые колонны кружились, точно сполохи,

неразличимый свет щекотал нам потные груди, и ледяное время,

словно черной волной, омывало нам пальцы ног –

и мы шли по времени вброд, не в силах ни думать, ни чувствовать,

пока не очнулись в палатах со стенами из шумов, скопившихся за века.

 

Перед нами стоял Плутон; и, как ни странно, мне

показалось знакомым лицо его – не по статуям, не по снам,

иначе – и тут я вспомнил, что Хирон его брат. «Садитесь, –

промолвил бог, указав нам на каменную скамью, –

вы мои гости. Вас угостят, а когда мы окончим трапезу,

я выслушаю вашу просьбу».

И мы не смогли отказаться и опустились на камень –

и в то же мгновение нас оплели железные змеи,

холодные и могучие, как проклятия прошлого, и невидимые для глаза,

как тугие канаты, свитые из ветров – и мы не смогли подняться.

Плутон посмотрел на нас и даже не улыбнулся, наблюдая наше бессилье –

Повернулся и вышел. С тех пор я не видел его. Мы остались вдвоем

Слушать былые пророчества и будущие легенды о Тесее и Перифое,

о Великой Войне и обо всем нашем мире,

который уже подходит к последнему рубежу, назначенному себе.

Потом мне сказали, что я там пробыл семь лет,

Мне приходится верить на слово – там ведь не такое время.

Знаешь, чего я боялся больше всего под землею? Ты это должен понять.

Мой отец Посейдон подарил мне когда-то давно,

в юности, три желания, и два из них я истратил:

первым была победа над минотавром, вторым –

о нем не стоит сейчас, это касалось сына, которого я убил.

Третье желание мне оставалось. И все эти годы во мраке

я должен был постоянно не давать себе пожелать

выйти оттуда – ведь я не мог вывести Перифоя и не мог его бросить там.

До сих пор не могу решить, пожелал или нет. Не знаю и боюсь проверять.

Перифой уверен, что – да. А раз так, то уже неважно.

 

И так продолжалось, пока до нас не донесся странный

запах – полузабытый запах плоти, шерсти и камня, и в гулкую нашу тюрьму

внезапно вошел Геракл – прежний, живой, могучий, усталый и добрый.

«Извини, что так долго пришлось меня ждать, – сказал он, –

ты же знаешь, я не хозяин себе. Вставай, ты свободен –

я договорился с Плутоном. Ну же, Тесей – вставай!»

И я почувствовал, что невидимые оковы исчезли, и я могу

подняться и выйти с Гераклом на эту высокую землю,

снова увидеть солнце, услышать прибой, ощутить

колючий песок под ступней и воду на языке... нет, этого не объяснить!

Но в ту же минуту пронзил меня страх, что я истратил желанье –

а истратить его я мог лишь на одного себя.

«А Перифой?» – спросил я, уже угадав ответ. Геракл покачал головою:

«Он должен остаться здесь. Это даже не воля Плутона –

это воля его жены». – «Тогда и я с ним останусь», –

сказал я и вжался плотнее в скамью – уже без оков.

Геракл не стал уговаривать – он меня понимал, и собрался уже уходить,

Но вдруг опять обернулся ко мне: «А знаешь ли ты, Тесей,

Что с твоими Афинами?» И тут мне сделалось страшно так же, как миг назад,

Потому что Афины были так же дороги мне, как и мой побратим.

«Их сожгли Диоскуры, – хмуро продолжил Геракл, –

вызволяя из плена сестру. Твой дом стерт с лица земли,

твоя мать ими продана в рабство – а сами они уже боги

и не скажут, куда. Твоя страна теперь беззащитна.

Решай сам, что ты должен: идти туда или остаться». –

«Но как это вышло? – спросил я. – Ведь Елены в Афинах не было!» –

«Была, – возразил Геракл. – Она утверждала, что ты сам отправил ее туда».

И только тогда осознал я, как она меня поняла,

что сочла своим домом, куда я послал ее. Разве мог я подумать,

что эта девочка так любила свои похищенья, что дождалась корабля

и вернулась в Афины, которые стали домом и для нее!

Разве мог я подумать? Не знаю. Не знаю, но я был должен

Подумать. Я предал свой город. Я сам сжег мои Афины,

ты понимаешь, нет, ты понимаешь меня, Ликомед?

Я был в неоплатном долгу перед своей страною –

и, погубив ее, должен теперь был ее возродить.

И я встал, и вышел с Гераклом, не обернувшись назад –

но презрительный и холодный взгляд моего побратима чувствую и сегодня.

 

Я вышел с Гераклом, вдохнул соленый воздух земли,

подставил лицо лучам и заплакал третий раз в жизни.

Когда я снова смог видеть, Геракл уже удалился вместе с трехглавым псом –

он был моим другом, но дело было важнее меня, и он знал, что я это пойму.

Я встал с земли и, шатаясь, пошел на север. В Афины.

Через родную Аркадию, где меня мать кормила (но и ее я предал),

через Истм, где впервые почувствовал свою силу –

в Афины, в Афины. И вот, наконец, я вернулся в Афины.

За эти шесть лет полгорода уже успели отстроить.

Было странно идти по улице, которую знаешь с детства –

и вдруг замечать, что она ведет совсем не туда, куда прежде,

или просто вдруг обрывается – и дальше одни развалины.

На меня смотрели со страхом, как на призрака. Убегали,

прятались и потом, скрываясь, глядели вслед из-за ставен –

и чем лучше они понимали, что это действительно я,

тем больше страх в их глазах вытеснялся глухою ненавистью

к предателю, к разрушителю их – главное, их! – Афин.

Я брел по разбитой дороге к Акрополю, и надо мною проклятья вились вороньем,

плотные и живые, словно в царстве Плутона.

К сыновьям меня не пустили – если честно сказать,

их глаз я боялся больше всего: их-то я предал дважды,

оставив невольно с Еленой, как Ипполита с Федрой,

и швырнув под мечи не раздумывающих спартанцев.

Вход загородила стража – и хотя я мог разметать

этих латников с копьями одной рукой, но теперь не посмел – не имел я права

руку поднять на тех, кого предал вместе со всеми.

Навстречу вышел правитель, наместник моих сыновей

(ведь им еще нет шестнадцати даже сейчас). Я знал его

как дельного человека, любящего Афины и преданного стране.

Когда-то он вместе со мною плыл на Крит, к Минотавру.

«Уходи, Тесей, – произнес он трудно и медленно, словно ворочая камни. –

Я не могу обещать тебе безопасность в Афинах,

я не могу считать, что и они в безопасности,

раз в них находится грешник против богов небесных, земных и подземных.

Один раз ты предал нас. Если в тебе осталось

Хоть сколько-то от того Тесея, которого мы так любили – уйди». Я ушел.

Я был уже не нужен ни им, ни другим, ни себе.

Я слишком много узнал там, под землей и земле меня тяжко носить.

 

Я обошел всю Элладу – не в поисках очищенья,

как считали мои давние гостеприимцы, замыкая свои ворота:

просто сравнивал свою память с тем, что на самом деле,

и все больше мне становилось ясно: я здесь чужой.

Только к Хирону я мог бы прийти. Он бы понял меня...

     Но бессмертный Хирон уже умер.

И к тебе, Ликомед, я явился не за очищеньем и не за приютом –

Только чтобы сказать: скоро к тебе пришлют

На воспитанье подростка. Его будут звать Ахилл.

Я знаю, он станет тебе дороже, чем был бы сын,

и прошу об одном: через несколько лет вся молодежь соберется

в Спарте – просить руки той девочки, уже взрослой.

Не пускай его в Спарту, прошу тебя. Может быть, он и не захочет,

но на всякий случай – прошу.  Он послушается – ведь он тоже полюбит тебя.

А сам я его не увижу. Сейчас поднимусь на скалу

и вернусь к моему отцу – не потому, что хочу избежать наказанья раскаяньем

за свое двойное предательство; не потому, что надеюсь

встретиться с Перифоем – мы не узнаем друг друга;

а потому, что я не хочу воспользоваться возможностью,

предсказанной мне Хироном, и увидеть, как кончится мир,

этот мир, наше время.

          Я, Тесей, потерявший двух жен,

убивший сына, предавший друга, сгубивший свою страну,

побывавший в аду, уже ничего не боящийся больше – этого я боюсь.

Кажется, я один: все остальные – и те, кто увидит предел – его не узнают,

Не успеют и не сумеют заметить, что все изменилось.

Им повезло, они не были там, откуда пришел я,

и не знают, что это такое, когда кончается время.

А я – знаю, и кары страшнее никто не может придумать,

но она справедлива.

      Прощай, Ликомед. И прости, если сможешь, а сам я себя не прощу.

bottom of page